Часть 2. Глава 15. Вечерняя песня
Книга: Могусюмка и Гурьяныч - Часть 2. В степи. Глава 15. Вечерняя песня
Могусюмка хорошо выучился на дудке играть. Настоящий курайсы! Славно играет Могусюм! За долгие скитания с башкирами стал Гурьян привыкать к их напевам.
То плавно льется звук курая, то задрожит, затрепещет, как соловей.
Гурьян сидит у чугунного котла. Неподалеку одинокая бревенчатая юрта, а за ней широкая степь — черная от травы, сожженной еще в прошлом году солнцем, поваленной ветром и сгнившей от дождей. Кое-где сквозь эти завалы ветоши пробивается свежая трава, и вдали, местами, степь зеленеет.
Далеко-далеко за степью низкие хребты. Там заводы, рудники, углесидные печи. Мал отсюда хребет, темен, ниже древней юрты, слабой полоской тянется он за степью. Стреноженный конь бродит по степи — под брюхом виден весь Урал.
Гурьян смотрит на горы. Далеки они... Далек стал теперь весь горный заводский мир для Гурьяна. Уже несколько лет, как рыщет он по степи с башкирами. Сначала скрывались в сухой Голодной степи, потом перешли за Семиколенную гору, на западную сторону Урала. Оренбургским трактом, меж столетних берез, скакали на Стерлитамак, ходили под Чишмы, по красным глинам Приуралья, там, где на косогорах И холмах ютятся татарские деревушки с каменными оградами из слабого серого известняка.
Гурьян, выросший в глуши, в лесной стороне, повидал настоящие яблоневые сады, имения богатых русских помещиков, липовые и дубовые рощи, чистые, как сады. Под Белебеем, проезжая с сельского базара, встретил однажды легкие экипажи с помещичьей семьей. Потом бывал в Уфе, видал дворян, купцов, чиновников. Насмотрелся Гурьян на такое, про что и не ведал он, живя на своем глухом горном заводе.
По виду он обашкирился, летом носит стеганую шапку, халат, сарыки, на коне скачет, как степняк, по-татарски и по-башкирски толкует как природный магометанин.
Бывало, играют в степи сабантуй, весенний праздник плуга, гуляют пахари и кочевники, съедутся русские, татары и башкиры. Степь горит от серебряных нагрудников на женщинах, тысячи распряженных коней стоят у телег или скачут стреноженные, тысячи оглобель щетиной поднялись по степи к небу. По весенней зеленеющей траве бредет, шумит, голосит, сверкает огромная толпа. Бьют ли горшок с завязанными глазами, борются ли, скачут ли наперегонки под дикий вой возбужденного народа, — Бурьян повсюду с башкирами.
— Какой башкирин русый да бородатый! — заметят, бывало, русские.
— Кто башкирин? — поднеся лицо к сказавшему, спросит Бурьян, расстегнет рубаху и покажет нательный крест.
«Бродяга!» — со страхом подумает сказавший и пойдет прочь, и уж более не выказывает удивления, что у башкирина выросла такая русая борода.
И товарищи по скитаниям, и люди, у которых приходится останавливаться и скрываться, любят Бурьяна. Хотя он молчаливый, никого не веселит, шуткой не радует, но зато все умеет. Бурьян полезный человек. Он может починить ружье, подковать лошадь. Он даром делает то, за что обычно проезжим мастерам-лихоимцам или купчишкам, или кузнецам- живодерам приходится платить втридорога. Бурьян умеет разобраться и в пружинах,и в разных винтах, он самую трудную работу с удовольствием исполнит. И говорит, что не заработать хочет, а просто для собственного удовольствия: сильно соскучился по делу.
Прошлым летом из-под Уфы Могусюмка и Бурьян южным степным, холмистым Уралом перешли опять на азиатскую сторону, в киргизские степи, бродили по ярмаркам, по кочевкам, сами завели табунок лошадей. Весной пришли сюда, где близки казачьи станицы, к пастбищам горных башкир, выгонявших скот на степь, на откорм. Башкиры с реки Демы из-под Белебея, ходившие с ними на западной стороне, теперь отстали. Но зато вернулся бежавший из Сибири Муса. А Усман и Шамсутдин погибли. Снова пристали к Могусюмке Мурсалим и Бильман. Так бывало: джигиты то приходили, то отставали.
Верные и не покидавшие Могусюма друзья: Черный Хурмат и Бурьян. Хурмаг вместе с Бурьяном помог бежать Могусюмке, когда привезли его пойманного, в кандалах, на завод.
Сегодня опять стал виден Урал — горный, лесной, как раз та часть его, где было много заводов. Защемило сердце у Гурьяна, словно после разлуки встретил он дорогого и близкого человека.
Поглядит туда Гурьян, вспомнит родной завод, и захочется побывать ему на старом месте, повидать друзей.
Чуть видны белые пятна снегов. В эту пору снег еще лежит и в вершинах, и по долинам. Где-нибудь, накрытый слоем гнилья и листьев, лед висит козырьком над вздувшейся бурно бегущей речкой.
Гурьян знает: если на высокую сопку заберешься, глянешь вниз с гребня — белые снега, как пряди, вплетены в голые леса, хотя всюду весна, уж лопаются почки, скоро зацветет черемуха, уж жаворонок днем поет над пашней, стоя в высоте, кукушка кукует, сегодня-завтра соловей запоет.
— Эй, Могусюм! Хватит плакать, давай плясовую! Нам ли горевать,— скажет Гурьян.
А место тут опасное: близки казачьи заимки. Правда, многие казаки знают Гурьяна, и почти все слыхали про Могусюмку, что удалец известный, заступается за обиженных башкир, трясет своих баев.
Вывает, казаки встретят его и поздороваются сами. Да еще спросят: «Не попался еще? Смотри, брат, скоро тебе секим-башка!..»
Но есть среди казаков смертельные враги Могусюмки. Да к тому же казаки сами удалой народ, многим хочется помо- лодцевать, изловить Могусюма.
Башлык перевел дух, поднялся, испил воды и снова стал играть. Зажурчала бойкая плясовая.
Не легко Могусюму! Тоскливо и ему смотреть на эти горы. Тоскует башлык. Тоскует — на дудке играет. После того как он убежал из заводской каталажки, ходил он на Куль- Тамак, но на пепелище ничьих следов не нашел, и нигде, и никто не мог сказать ему, куда изчезла из сожженного поселья Зейнап и старуха Гильминиса, оставшаяся там.
А в горных речках вода сейчас не прозрачная, а белая, как с молоком, цветом похожа на тот известняк, что повсюду скалами стоит по Уралу. Кажется, вода растворяет в эту пору, белые скалы. Речки ревут и грохочут, набухшие, быстрые, сильные.
Ольхи, ветлы, черемухи и тополя стоят уж не на берегу, а прямо среди потока. Устоять, конечно, трудно, только самые крепкие выдерживают, а гнилые и слабые валятся в воду.
... Могусюмка все жалеет, что лысеет Урал, обнажаются горы, что там, где был вековой урман, пеньки остаются, мелеют реки. Но еще велики леса по Уралу, еще местами стоит лес от века не рубленный,— «старый лес», как называют его башкиры, где не стучал никогда топор промышленника.
Нынче ураза — мусульманский пост—пришелся на весеннюю пору. Уж скоро праздник — конец поста, начнется гулянка в селах. Могусюмка пост плохо соблюдает. В эту пору можно есть только ночью, а он нет-нет да поест днем, на дудке поиграет. Веселится, когда весело, грустит, когда грустно. В мечеть не идет — молится дома. У Гурьяна пасха прошла, но и он не постился и на страстной неделе не ходил в церковь, хотя помнил про пост и праздник. И Могусюмка, конечно, помнит.
... А курай все играет. Гаснет заря над голыми степными горбами. Костер горит.
— Что, Могусюм, грустно?
— Грустно,— с печалью отзывается тот.
— Поедем в горы.
— Куда?
— Вон туда! В родные места...
— Это не наши места. Наши дальше...— Могусюм махнул рукой на север.
Горы напоминают Могусюмке о Зейнап. Кто ее увез? Кто украл? Где она? Бродила Зейнап по пожарищу и, может, сложила там свои кости, задрали ее по осени голодные волки. Или, быть может, ушла, нанялась в батрачки к богатым русским или башкирам? Но ведь верно говорит у русских пословица: «Бедной девушке краса — смертная коса». Бедная она сирота, и каждый сделает с ней все, что захочет.
Власти искали Могусюмку и Гурьяна. По Уфимской и Оренбургской губерниям казаки и полиция гонялись за ними. Да все пока благополучно сходило.
— Поедем к дяде Шакирьяну,—говорит Могусюм.—У него юрта в пятнадцати верстах от Магнитной.
Стемнело. Вокруг костра ходит старик Бегим. Это тоже старый спутник Могусюмки. Он в теплых сарыках и в черном кафтане. У него маленькое желтое лицо, седая борода лопаткой и острые скулы.
— Ну, неверный,— обращается он к Гурьяну,— трава пойдет скоро, будем кумыс пить.
— Будем!
Бегим постится, вчера ездил в мечеть. Он принес кум- ган, стал мыть руки.
— Ты не такой, как другие русские,— продолжает Бегим. — Переходи в нашу веру!
— Нет, я от своей не отступлюсь. Ведь я крещеный и богу молюсь правильно, двумя перстами,— шутя отвечал Гурьян.
— Наш закон хороший, а ваш плохой. Из-за вашего закона все гибнет... И люди, и урман, и скот.
Обычно Бегим очень осторожен, никогда не скажет никому ил русских плохого слова про неверных. Но с Гурьяном он не стесняется.
А Гурьян знает: плохо живут башкиры. Десятый богат — со скотом, с баранами, а девять — голы. Теперь, когда влез Гурьян в башкирскую шкуру, понял он, что есть от чего тосковать башкирам.
Вот они, печальные, в оборванной одежде, в круглых мохнатых шапках сидят у костра.
— А в завод пойдем работать?—говорит Гурьян, обращаясь к старику Бегиму.
Хибетка, приятель Могусюмки, слыша эти слова, поднимает голову, и широкая, добрая улыбка оживляет его лицо.
Старик не на шутку рассердился.
— Тьфу, тьфу на твой завод! Ай, ай, Могусюмка! Зачем у тебя приятель такой!..
— Завод жизнь земле дает.
— Грех! Какая жизнь? Дым, огонь, болезни....
У Гурьяна с Бегимом старая перебранка. Когда старик начинает уговаривать Гурьяна менять веру, тот заводит речь про заводы.
Могусюмка и Хибетка посмеиваются и молчат.
Могусюмка иногда как будто сам не знает, за кого в этом споре, который длится не первый день. Если метко человек скажет, Могусюмка смеется, как бы соглашается. Потом другой напротив говорит — тоже смеется и тоже соглашается. Но это только кажется. Башлык знает, что хочет, да трудно узнать — не говорит никому.
Многие башкиры работают на заводы, возят руду, рубят лес, жгут уголь. Но редко-редко встретишь башкирина, который жил бы на заводе, работал у домны или у горнов. А Хибетка давно уж хочет к огню. Начнет Гурьян делать винт или перековывать железо, закалять сталь или ковать лошадь - Хибетка тут как тут, и жадно наблюдают острые глаза его за черными руками бывшего мастера, и быстро перенимает он от Гурьяна умение обращаться с железом и вырезать из него инструментом все, что нужно. И не боится Хибет огня, искр, не сторонится, когда окалина летит и I под ударов молота.
На хорошем заводе саблю скуют, ходок для телеги, на подковы железо наварят, сделают плуг. Завод не виноват, если люди, как собаки,— уже без шуток, серьезно продолжал беседу Гурьян.
— Смеешься! Так скажешь — все хорошо! И тюрьма хороша. Решетки для тюрьмы тоже из железа.
— Не сама тюрьма страшна, а люди, которые к ней приставлены. А тюрьма — изба.
Бегим, бранясь, отошел к юрте.
— Хорошему заводу можно дать место, кроме пользы ничего не будет. А ты что приутих, Могусюм, играй, брат, играй, товарищ!
Но Могусюмка молчит, слушает.
— Мне кажется, в перелеске жаворонок поет вечернюю песню,— говорит он.
Но нйчего не слышно.
Темнеет.
— А кто теперь нашего урмана хозяин?—спрашивает Могусюм. — Говорят, новый теперь хозяин.
— Хозяин, брат, далеко. Он в урман шагу не ступит. Урманом распоряжается тот, кто пером чешет и чешет, приказ по конторам дает. У кого сила в кляузе, в бумаге.
Опять зажурчал курай. На простой дудке, на полом стебле играет Могусюм, перебегает пальцами по пяти дыркам. Потом отложил курай.
Урман, мой урман,
Вечный и прекрасный,—
запел башлык
Могусюмка складно сочиняет. Часто люди не скажут, что они думают, что хотят,— только по песне узнаешь, прислушавшись. Редко кто умеет песни сочинять. Малый был Гурьян, всегда спрашивал у матери: «Кто песню сложил?»
Мать, бывало, рассердится, что с глупостями пристает, а потом скажет, когда досуг: мол, бедные люди складывают, бабы больше, бывает, и мужики, разбойники тоже...
Урал, Урал, гребни твои седые,—
поет Могусюмка.
Скоро лыса будет старая голова твоя,
Как у старого глупца. Вытравятся на ней кудри, вытрутся. Поседеют и помертвеют последние, засохнут березы,
Урал, Урал, гребни твои сивые и лысые.
В городе чиновник бумагу большую пишет,
И в конторе тоже бумаги пишут и сидят На высоких стульях...
Не тот, кто с сайдаком бьет зверя и Скачет на коне, а тот, кто бумагу пишет
И носит очки, как старик,
Тот урмана хозяин...
Кто на лыжах не бегает, кто железа Не варит, кто только бумаги пишет И закон знает....
Опять Могусюмка взял курай, стала дудка шутить, подшутить. подыгрывать веселый напев для горькой-горькой думы, потом опять отложил курай и запел грустно:
будет у тебя сын, моя любимая,
Не расти его смелым, не расти его умным,
А научи писать на бумаге, пусть закон толкует...
— Был бы ты по городскому грамотен,— говорит Турьим, с гноем головой далеко пошел.
Долго молчит башлык. Думы его печальны. А думает он, ч го томом, нищ его народ, только муллы да богачи кичатся о впей арабской образованностью.
Книга: Могусюмка и Гурьяныч авт. Н. П. Задорнов 1937 г.
Отзывы