Книга: Могусюмка и Гурьяныч - Часть 3. Зимняя буря. Глава 30. Толки
Захар пришел домой и сказал:
— Гурьян под заводом появился!
— Гурьян? — хотела переспросить Настасья, но язык у нее онемел, и она почувствовала, что кровь отливает от лица. «Что это со мной?» — подумала она.
Она знала, что нынче Гурьян был у своих, виделся с кричными рабочими и потом опять исчез. Что все девки, видавшие его, с ума сошли, — слухи об этом дошли до Настасьи. Она все узнавала раньше мужа.
Прежде Захар все на ярмарки ездил да по деревням. А нынче с учителем целые вечера толкует или день-деньской в магазине. А то наденет очки, как старик, и сидит книжку читает.
Спасибо Акулюшке, что не забывает, нет-нет да и забежит. Соседки и знакомые не так забавляют Настасью, как эта старуха. С теми разговор все про одно и то же. Про «политес» да про наряды, а бабку заслушаешься, хоть с причудью она. Как занятную книжку читаешь.
С тех пор как Настасья выучилась грамоте, она полюбила книжки. Прочитала «Ночь перед Рождеством», потом «Тараса Бульбу», снились ей по ночам запорожцы и парубки с чубами, дивчины черноокие; и казалось, страны прекраснее, чем Украина, нет на свете. Хотелось побывать там, повидать хохлов.
У калитки загремела щеколда.
— Легка, бабушка, на помине. Только об тебе думала. Заходи, да, смотри, не запнись в калитке. Захарка доску снизу велел повыше наладить. Дом-то у нас неприступный.
Настя занялась самоваром. Вошла бабушка Акулина — дальняя ее родственница, женщина низкая, коренастая, одетая во все темное.
— Уж не для меня ли ты самовар-то греть собралась?
— А хоть бы и для тебя, так что же?
— Не надо, не надо... Что ты, не вовремя...
— Ты не спесивься; чем богаты, тем и рады. Садись, Акулюшка, посиди со мной, гостья дорогая. А то ведь я все одна да одна. Феклуша да ты — вот только у меня и подружек. Да учительша Евгения Николаевна. Захар-то не велит мне с бабами водиться. «Куда,— сказывает,— гольтепу эту звать!» А богачек сама не люблю: с жиру бесятся. Да и он с купцами нынче не ладит. Дружил с Прокопом Собакиным, а нынче разошелся.
— Нынче всюду перемены! —отозвалась старуха.— Народ волнуется!
Это был как раз тот разговор, который и желала завести Настасья.
— Вы-то богаты, вам что...
— Какие мы богатые,— небрежно сказала Настя.
Сама она была из бедной семьи и все ее богатство, принесенное мужу, — здоровье и красота. Первое время после замужества льстило, что живет в достатке, но потом привыкла.
Зашумел самовар, запел, засвистал.
— Ишь ты, пузатый, деньги ворожит!— проговорила Акулина.
Настасья сняла трубу с самовара, продула его, подкинула углей.
— Нынче Прокоп-то на базаре толковал, что, мол, дело нечисто. Народ-то глуп, мол, лихие люди его мутят. Разбойники, мол.
— Уж что это, бабушка! Какие же разбойники?— с притворным изумлением спросила Настя.
— Ох, верно, милая, есть люди в лесу, скитаются они, за бедных заступаются. Их богатые клянут, их ищут... А мне их жалко, я за них богу помолюсь. Они такие же люди, как мы. Слыхала ты, поди, про Степку-то Рыжего, жена-то у него Марфа, отец-то ее барки на запани ладит. Так веришь ли, Настенька, васейка один мужик с рудника приехал, сказывал, будто и Степка ушел в лес. Слух идет, что нынче есть голова всему делу...
— Да ты не о Гурьяне ль толкуешь, бабушка?— с деланной наивностью спросила Настя.
— О нем о самом. Люди говорят — разбойник. Эка ведь!.. А он ведь святой! Святой великомученик! И в старину святых казнить хотели. Страдает народ!.. Он узнал, что горе у нас, и вышел. Бродит под заводом по лесу. Его бог послал. Да ты что это закраснелась? Как тебя краской-то залило...
— Да это я так,— не смущаясь, ответила хозяйка.— Самовар-то продувала, вот, видно, меня и разжарило.
— Уж знаю, знаю!.. Был у тебя ухажер!..
— Вот, ей-богу, нет, не от того. Жарко, чай!
Самовар закипел, заплескался, пар повалил из-под дрожащей крышки. Настя убрала трубу, вытерла самовар тряпкой и подняла его на стол.
— Угощайся, бабушка, — поставила Настасья изюм. Хоть и желала она потолковать о Гурьяне, но теперь уж и не рада была, что зашел такой разговор.— Это, бабушка, виноград сушеный. Азиаты его продавали. Захар из Азии привез с ярмарки. Кушай, бабушка, кушай.
— Уж Захарка твой не знает, как мудрить. Чего только не везет в магазин. И азиатские-то и московские товары! То-то есть с чего жиреть да во что наряжаться. Эта шаль-то давно у тебя куплена?
— Третий месяц. Санка из города привез.
— Добрая шаль! Шелк чистый... И оренбургские, поди, есть у тебя?
— Как же! До пят, и вся шаль, бабушка, в перстень проходит...
Из козьего пуха, вычесывая его весной, вязали шали и на заводе, но таких, чтобы проходили в перстень, здесь делать не умели.
— А ты, баба, бога гневишь, такого мужика не ценишь!
— Как это не ценю?
— Да уж по глазам вижу! Книжек-то начиталась, вот и лезет в голову всякое.
— И вовсе нет. Один только раз во сне чью-то бороду видала, будто так и искололо всю щеку...
— Спасибо, мать моя, спасибо,— отставила и перевернула старуха пустую чашку, делая вид, что не слышит.
— Ах, бабушка, что же, по-твоему, мне в голову лезет?— шутливо отозвалась Настя, и голубые глаза ее приняли опять наивное выражение.
— Грех!—молвила старуха.— А вкусный этот твой виноград!
— Какой же грех? Расскажи-ка мне, уж я люблю послушать. Распиши мне про грехи-то...
— Ишь ты! Не тяни меня за язык, сама знаешь... Ты не шути: Гурьян не зря ходит, ох, не зря!.. И на заводе у нас неспокойно. Люди мучаются, страдают. Жаль мне их, а чует мое больное сердце — быть беде...
Тут старуха оглянулась на обе стороны, как бы кого-то опасаясь, и заговорила потихоньку:
— Быть бунту... Быть, родимая, сердце мое трепещет... Вот я тебе расскажу. Идет вчера племянница моя по плотине и смотрит — стоит народ, смущение произошло: Люхина Андрейку с кричной фабрики на руках вынесли. С тех пор как кричную ломать стали, его немец на печи поставил, а Андрейка все томился, говорил: «Нет у меня расположения!» И вот как лётку пробили, как хлынул чугун, да и, видно, чуяло его сердце недаром—уж как угодило, никто не знает, а только забрызгало ему глаза... Вот я и говорю, что быть бунту. Найдется мужик умный, голос подымет зычный, прогремит, что господня труба. Страшный-то суд начнется. В старину подымался у нас народ. Я от бабушки слыхала, как людей терзали, как потом казнили... И все сердце с детства болело у меня за тех, кого повесили.
— Так уж дозволь, я тебе еще налью, — сказала Настя.
— Нет, и на том спасибо.
— А коли хочешь, так у меня варенье свежее наварено.
— Э-э, нет уж, пора и честь знать. Вишь ты, солнце на закате. Того и гляди Андреич воротится.
— Так что же с того! Какое его дело, это мы сидим.
— Да лясы точим, как ни дело.
— И-и!.. Не беда, посиди, бабушка.
— Мне всех жалко. В старину ведь был бунт на заводе. Пугач приходил с войском. Обратился он к нашим заводским крестьянам: «Эй!— сказывал.— Загребенские, запорожские и вы, мужички заводские, со пня садитесь, а с дубины не валитесь». Истинное слово, так Пугач говорил. Сами-то были нищие и темные, не могли на коня вскочить, не умели верхом ездить, а Пугач был казак, хорошо сидел на коне. Он и сказал: мол, со пня садитесь... А то в седло, мол, вскочить не умеете с места, так хоть со пня, мол, а с дубины не валитесь, это потому, что дубинами воевали, оружия на всех не хватало, мужики с кольем поехали. А сам будто сел на красную лодку и поплыл вниз по Белой. Тогда в Белой воды было больше, а теперь курица перейдет. А нынче леса рубят — все сохнет. Прежних рек нет. Могусюмка-то поэтому и бунтует: ему леса жаль. Пошли тогда за Пугачом и наши мужики. Один из них, Люшой его прозвали, и теперь еще жив. Люшу знаешь? Люхины-то от него, его род. Жив, жив еще. Он один только не помер из тех, кто бунтовать ходил. Уж скрючило его, а смерти нет. Другим-то ноздри рвали и били всяко, а ему обошлось. Он в воде пересидел. Покуда других ловили, он да наш-то дедушка взяли в рот по тростинке да и залезли в озеро, а после в лес убежали... Ну, мне домой пора. Спасибо за угощение. Прости нас, грешных. А ты евангелие-то читаешь?
— Нет, бабушка.
— Грех... В евангелие-то сказано и про бунты, читай, хорошенько, читай да разумей, там и про наш завод Сказано. Я все жду. И немца мне жалко: он ведь один живет, как сирота. Тоже, поди, жене и детям хочет заработать. И как подумаешь, мы чем виноваты, за что нас мучить? А чем башкиры виноваты? Уж их-то доля не легка, лес у них вырубают... Могусюмка-то недаром бродит, а ведь сам он славный, добрый, ласковый. А все свой урман жалеет. Бывало, встретит меня, ухмыльнется да спросит: «Здорово, бабка, как, мол, живешь?» А я его спрошу: «Ну как, мол, еще цел твой урман?» — «Еще маленько цел», — отвечает. «Ну, — говорю,— коли цел, так тебе есть еще где укрыться, слава богу!»
Старуха вспомнила, как башкиры бунтовали в старину, как их запарывали насмерть, одинаково с заводскими. Насте так и не удалось еще порасспросить про Гурьяныча. А хотелось опять повернуть разговор на него. Бабка ушла. Под окнами мелькнула ее коренастая темная фигура.
Настя вымыла чашки, убрала самовар и посуду, собрала крошки со столешника. Установила возле печки гребень в донце. Вытащила из ящика мохнатый ворох кудели, посадила на деревянные зубья, уселась прясть. Сегодня не читалось. Когда читаешь, думаешь про других, а сегодня хотелось про свое.
А в окне проплыл высокий картуз Захара, загремела щеколда.
Хозяин пришел домой.
— Что это ты сегодня замешкался?
— Новый управляющий в лавке был, да с Петром товар в Низовку отправляли.
В Низовке открыл Булавин лавку, и торговля там шла очень хорошо, не хуже, чем на заводе. Деревня большая, и других купцов нет.
— Управляющему-то чего надо?
Захар разделся, стал умываться. Заметно было, что он не в духе.
— Так вот, пришел он ко мне: дай, мол, ему сукна на шубу. Разворачиваю один товар, другой — все ему не по нраву,— рассказывал Захар, стуча медным рукомойником.— «Ты,— говорит,— купец, привези для меня такой товар, чтобы другие его не покупали. Я не могу носить такой материал, который носят все. А пока, мол, отрезай сукна»,— и показывает на тот кусок, что Санка из Кундравы привез,— только я его буду левой стороной наверх носить, чтобы на других не было похоже. Завернул ему, подаю, а он и говорит: зачем же это я письмо подписал, жалобу, мол, это не купеческое дело, да еще, мол, с Рябовым в компании. Оказывается, приехал инспектор из города: видно, нашей жалобе дали ход. Да как дело обернется — бог весть. Управляющий доказывает, что, мол, надобно подсоблять друг другу, контора с торгующим купцом должна жить в мире, доказывает мне, что машинная сталь лучше и что Азия нашей стали не берет. «Да ведь я купец,— отвечаю ему,— бывал в Азии и знаю, какой там спрос на нашу сталь». Завтра нам идти в контору. Меня, Рябова и учителя призывают. Да Ивана Кузьмича я уже третий день не вижу...
— Он на охоте. Да к башкирам ездил с женой.
— Управляющий стал спрашивать, когда и какое я железо по ярмаркам возил. Рассказал ему: «Приходи,-— говорит, — обязательно в контору». Попрощался и уехал на коляске. Важный такой, видный, прощался, так руку жал, рука крепкая. И взором светел, а за сукно денег не заплатил. Какие новые порядки! Раньше отцу барин за товар платил, а я стал торговать — боже сохрани, управляющий гроша не задолжает, а этот считает свое право забирать товар. Или, может быть, хочет показать, что по-свойски это, как у своего, мол, и беспокоиться нечего... Мне куска не жалко, а выходка нехороша.
Захар стоял с полотенцем в руках и все говорил.
Настя подала щи, тарелку с нарезанным вареным мясом. У Булавиных была в доме и хорошая посуда, и мебель, и книги, и разные городские вещи, но в обычные дни питались они просто, на кухне, так же, как в свое время небогатые родители их.
— Иван Волков, говорят, ездил в лес, встречался с Бурьяном,— продолжал Булавин, прихлебывая щи. — Тот в самом деле, видно, где-то поселился под заводом. Вот до чего доводят людей, что они сами идут к разбойнику.
— Что ты так честишь его, Захарушка?— спросила жена, смутившись.
— Ну, для нас с тобой он не разбойник,— мягко ответил муж,—А начальство судит по-своему. Оно не посмотрит.
— Мало ли кто, Захарушка, как судит. Ведь он пострадал за других. Нынче люди добрые о нем толковали.
— Люди! Мало ли, что они толкуют! А схватят его, и они будут хвалить того, кто схватил. Народ, что вода...
Захар сам был очень недоволен новыми порядками, которые вводил немец-управляющий. Но, полагал он, не следовало ставить себя под удар, давать повод обвинить общество в сношениях с убийцей, скрывающимся не первый год.
— Впрочем, Ванька Волков — стреляный воробей. Конечно, они, кричные, старые приятели. Их так разбередили тем, что кричную ломают, что они хоть к черту в лапы, а не только к Бурьяну.
Захар не жалел, что впутался во все эти дела. С учителем и с одним из старых грамотных рабочих он написал жалобу губернатору. Винили новых хозяев и управляющего, что не знают рынка, не умеют обращаться с народом, не знают обычаев здешней жизни и этим самым вызывают волнения.
Захар стал говорить, что урожай нынче хорош, а народ не рад, кричат: мол, последний раз сымаем, больше пахать не будем, если платить за землю надо, лучше откажемся от земли и разбежимся, а еще в недород не отработаешь всего— в кабалу попадешь. Они боятся, что опять станут крепостными.
— Загребин, Чеканников и Курбатов сегодня были в волостном и объявили, что платить за землю никто не будет ни гроша, что они готовы за общество пойти на каторгу, но не уступят. Я даже удивился, как нынче народ дружен. Еще вчера я удивился, откуда что Залавин взял про Касли. Он вчера зашел ко мне в лавку и говорит: мол, в Каслях такая же заваруха была, но народ держался дружно, ни один не выдал. Плату каслинским прибавили и земли не отняли. А я подумал: Санка в Касли зимой ездил, ничего не слыхал. Сдается мне, что это Гурьянова ума дело да Ваньки Волкова, а что в Каслях ничего подобного не было. А теперь уже толкуют, что в Лысьве года два, как был бунт, и тоже своего добились. Ну что же, дай бог им! Они, видно, хотят, как сход будет свое условие выставить.
Настя слушала, сидя у печки, возле гребня с куделей. Теперь она понимала все по-другому, не так, как прежде. Когда-то стыдилась, что Гурьян, любивший ее, убил человека. А теперь из книг знала: тот, кто убивал злодея или врага, считался героем, другом народа, а не разбойником. Почему же в других местах или в чужих странах, у других народов это хорошо, а у нас плохо? Чем же Гурьян не герой? И вот сейчас, когда народ хотят заставить платить деньги за землю сразу за несколько лет, он снова явился, в лесу живет, люди в сговоре с ним! И народ зовет его мучеником.
Захар сам научил ее думать, пробудил в ней достоинство. И много-много о чем думала Настя. После таких раздумий муж иногда казался ей немилым.
— Хотят сход собирать. Управляющий вызвал станового н мирового посредника,— толковал Захар. — Как они народ разобьют?
У Захара дома целая библиотека. Он поднялся, хотел пойти взять книгу, но приостановился.
— Сегодня Абкадыр был из Шигаевой. Акинфий с зятюшкой, офеней, строчили-строчили доносы на башкир, угощали Хамзу и Исхака из Шигаевой и свое доказали. Бикбаев пай отняли, приехал землемер и отрезал им большой кусок башкирской земли. Бикбай рассердился, был дома сын его Хибетка. Они на меже схватили Акинфиева зятя Ваську. Тот плакал: мол, его зря обижают, кричал, надо, мол, о человеке, о человеке, а не о деревьях думать, о душе его... Мол, бога, бога надо помнить! Человека, мол, жалеть надо, а не лес... А кончилось тем, что башкиры взяли их в колья. Ваське проломили голову. Приехал становой. Бикбая схватили и Исхака тоже, хотя он пособлял Акинфию. Курбан будто хлопотал за Бикбая; так Васька теперь доказывает, что Курбан укрывал Могусюмку и дружил с ним. Вот какие дела у башкир! Почище наших! Бог знает, что на свете делается!
Книга: Могусюмка и Гурьяныч авт. Н. П. Задорнов 1937 г.
Отзывы